НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

НА СТРАНИЦУ «ЛИТЕРАТУРОВЕДЧЕСКИЕ ЭССЕ»

 

В.В. Кавельмахер

«ПРИРОДЫ ПРАЗДНЫЙ СОГЛЯДАТАЙ»

(размышления об Афанасии Фете)

 

 

Источник: Кавельмахер В.В. «Природы праздный соглядатай» (размышления об Афанасии Фете). Начало 2000-х гг. Скомпоновано С.В. Заграевским в 2009 г. из черновых рукописей автора. Опубликовано в кн.: В.В. Кавельмахер. Размышления о русских поэтах (сборник литературоведческих эссе). М., 2009. С. 47-62. Все права сохранены.

Сканирование, форматирование, техническое и литературное редактирование: С.В. Заграевский, 2009 г. Все права сохранены.

 

 

 Афанасий Фет (1820–1892) – последний выдающийся русский лирик ХIХ века, немец по официальному происхождению, сын дармштадского чиновника Иоганна-Петера Фета и Каролины-Шарлотты Фет. За месяц или два до рождения поэта Каролину-Шарлотту увез от мужа русский помещик Афанасий Шеншин. Фет появился на свет уже в России, в имении Шеншина (Новоселки Мценского уезда Орловской губернии) как его внебрачный ребенок, и был усыновлен Шеншиным лишь два года спустя, после того как Каролина-Шарлотта и Шеншин обвенчались. После смерти своего приемного отца Фет по суду был лишен всех прав наследства, дворянства и имени, и вынужден был носить немецкую «разночинную» фамилию, которую и прославил. Утрата дворянской фамилии, как и внезапно наступившая бедность, стала для Фета источником постоянных страданий.

По желанию матери Фет получил образование в немецком пансионе в Верро (Выру) в Эстонии, потом окончил словесное отделение Московского Университета. Чтобы выслужить потомственное дворянство, молодой Фет пошел на военную службу, которая проходила на юге России, в провинциальном гарнизоне.

Выйдя в отставку уже зрелым человеком, так и не выслужившись в потомственные дворяне, Фет купил себе богатое имение на приданое жены (а позднее дом в Москве) и стал с увлечением хозяйствовать. Как немец, Фет все, что делал, делал хорошо. Очень быстро он превратился в образцового помещика-агрария, выполнял в своем уезде функции мирового посредника, жил большую часть года в деревне, целиком посвящая себя литературе и земледелию. Умер он состоятельным человеком, крупным помещиком, соседом Льва Толстого по имению.

К концу жизни, будучи уже знаменитым поэтом, ценой неимоверных усилий Фет вернул себе фамилию Шеншин и потомственное дворянство (и даже стал потом предводителем дворянства). «Фет» навсегда осталось его литературным псевдонимом. В этой истории выдающийся лирический поэт показал себя мелочным, легко уязвимым, тщеславным человеком, даже можно сказать, недостойным своего великого дара.

Двойственным и противоречивым Фет оставался буквально во всем. Он был великим пессимистом, но при этом человеком практических и мелких чувств. Он был богатым прижимистым помещиком, но при этом человеком микромира тихих радостей. Он был «верующим атеистом» (этот парадокс вообще характерен для русской интеллигенции). Он был презрительным, ворчащим, разочарованным в людях мизантропом, но при этом германофилом, европейски образованным человеком, знатоком немецкой культуры и страстным поклонником Шопенгауэра, чей труд «Мир как воля и представление» он перевел на русский язык.

Свою первую книгу стихов (подражательных, как у большинства молодых людей) Фет выпустил двадцатилетним студентом в один год с Лермонтовым, великим романтическим поэтом и гениальным, глубокомысленным прозаиком, – еще ни в чем не соревнуясь и не споря, чем сразу определил свое место «второстепенного» поэта, не претендующего ни на какую заметную роль в жизни общества своего времени. И даже через много лет, когда дарование Фета «возмужало», чуда не произошло: как поэт Фет нашел себя не сразу. Иногда даже может показаться, что лирические шедевры Фета – всего лишь случайность, так много у него посредственных стихов, так он повторялся, даже графоманил. Он печатал все, что писал, а в конце жизни, разбогатев, стал печататься и за свой счет.

К концу жизни Фета настали времена господства изумительной прозы, времена Чехова. Слово «лирик» приобрело в обществе почти бранный, презрительный оттенок – не без вины в этом самого Фета, маститого поэта-старца, известного своими свирепыми взглядами ретрограда, ни на йоту не верящего в человека, в народ, в прогресс и пр. Говоря на языке русской журнальной прессы, Фет «занимал антиобщественную позицию» во всем, что волновало безумное русское общество, безрассудно катившееся к катастрофе – революции.

Стойкое непризнание современников научило Фета спартанскому терпению, обострило в нем чувство прекрасного, научило пониманию эстетики, заставило размышлять над природой искусства. Фет сделался убежденным адептом и вдохновенным провозвестником теории «чистого искусства». В стране сетования и плача, где все сострадало народу, он пребывал в состоянии мрачного восторга, открыто предавался культу красоты и исступленного страдания. Он в своих стихах дал несколько гениальных определений художественного феномена, – например, эти лишенные риторики, скупые и точные строки:

 

Нельзя заботы мелочной

Хотя б на миг не устыдиться,

Нельзя пред вечной красотой

Не петь, не славить, ни молиться...

 

В жизни Фета, едва ли не впервые в истории поэзии, искусство стало борьбой. И вот уже более ста лет оно – всегда борьба. Поэзия утратила свойства человеческого языка, потеряла публику, сделалась изначально непонятной. Для понимания лирической эзотерики впервые потребовалось посвящение – как в религиозную секту. Поэт стал тайно, головокружительно и алогично слушаться своего демона. С тех пор поэт и его оруженосцы не снимают доспехи в вечном бою с тупостью современников.

Фет жил с сознанием своей гениальности и своего страшного одиночества в художественном мире. Ему как демиургу, как основателю новой религии, нужны были адепты. Лев Толстой не понимал поэзии (ему принадлежат слова: «Писать стихи – то же, что танцевать за плугом»), и к концу жизни Фета их пути разошлись.

Фет первым в русской поэзии разделил свое творчество с возлюбленной – бедной дворянкой Марией Лазич, позвал ее на роль своей Музы, своей Беатриче. Ее мнение и после ее ранней трагической смерти, до конца собственных дней Фета, оставалось для него бесценным. Она стала первой посвященной в русскую поэзию Феей. Потом у Фета появились и поклонники, и эпигоны.

Стихи Фета потрясли ценителей поэзии. Он был мощным версификатором, объектом его лирической страсти стала природа, он первым слил язык природы с языком души. У него «березы плачут», а у проснувшихся роз «сжимается сердце молодое». Эта смелость ошеломляла. Как говорил его сосед по имению и добрый знакомый Толстой: «Откуда у этого толстого добродушного офицера такая непонятная лирическая дерзость – свойство великих поэтов?».

У Некрасова и других современников Фета – земные страдания, страдания Анны Карениной. У Фета – неземные. Только у него героиня – Фея. Лишенные конкретных примет – зачем они? – поэт и его Муза встречаются в небесных сферах. Он выслушивает ее уроки. Их бытие – общее, «двойное». Они бессмертны.

 

Томительно-призывно и напрасно

Твой чистый луч передо мной горел;

Немой восторг будил он самовластно,

Но сумрака кругом не одолел…

 

Это уже нечеловеческие отношения. Такого в русской лирике не было, да и не будет, наверное.

Многие стихи Фета о природе элегантны и мелодичны: он писал и печатал огромное количество мелодических стихов. О музыкальности его стихов сохранились восторженные отзывы (в том числе П.И. Чайковского), но это было ошибкой современников: все основанные на мелодизме стихи Фета – откровенно слабые. Преизбыток музыки губит поэзию. Это – гладкопись, а стихи должны быть чуть-чуть корявыми, должны спотыкаться, как немецкие обильно синкопированные поэтические строки.

В лирике Фета начисто отсутствует такое книжно-литературное понятие, как Россия (литературная «Русь» есть уже у Гоголя). Никакой культурной рефлексии: Фет весь – в настоящем, он – поэт, и его родина – небо. Фольклорные мотивы – да, встречаются. Античности – много, Руси – нет. Возможно, помимо прочего, Фета здесь останавливало его немецкое происхождение и иностранная фамилия.

Деревенский житель по убеждению и привычкам, в поэзии он был истинный «парнасец», всю жизнь писал антологические стихи, мог, не ленясь, переводить античных авторов. У него – никакой русской истории, никаких оперных ряженых фигур, никакой стилизации «а-ля рюс». Антологические стихи в сборниках Фета идут впереди, как тяжеловооруженные воины, и это декларируется, Россия – никогда. (Первым поэтом, залюбовавшимся «старорусскостью», был Блок, насмотревшийся новой стилизаторской живописи в Третьяковке).

Античной «латынью» для Фета был русский язык, а шестистопный ямб заменил для него гекзаметр. Античность у Фета не смешивалась с русской природой, в его пейзажах, в отличие от пейзажей Тютчева, нет ни нимф, ни Пана. Конкретность его пейзажа такова, что мы дышим русской весной, оказываемся среди негромких русских просторов, за околицей русского села, в русском поле... Русскую пашню, русский косогор населяют античные боги:

 

От степи зелено-серой

Поднимается туман,

И торчит еще Церерой

Ненавидимый бурьян...

 

Узнается современник Тютчева:

 

…И Юпитера встречает

Лоно Геи молодой.

 

Но в стихах Фета «ничего не происходит». Когда нет культурных ассоциаций, стихотворение становится бесхитростной зарисовкой:

 

…И зарницы уж теплятся ярко

Голубым и зеленым огнем.

 

Хотя сам Фет собрал свои стихи по циклам «Времена года», читатель, ни секунды не задумываясь, поймет, что предпочитает поэт, в чем его «религия»: Фет – восторженный певец весны. И хотя он не написал, как Тютчев, своей «оды весне», он служит ей почти на уровне богослужебных текстов, поет весну в высоких выражениях, как Пушкин – осень. У Фета стихов весне – около двадцати пяти, из них слабых – всего два-три. У Тютчева весна – «она», у Фета – «ты».

Но назвать Фета «ландшафтным лириком» в привычном понимании очень трудно: он берет природу крупным планом, у него почти кинематографическая крупная деталь, острое видение, его природа увидена им лично, каждый раз будто бы впервые, в непривычном ракурсе, очень детализированно, очень узнаваемо, но совершенно внелитературно. Он не рассказывает, а рисует словом, достает из слова краску. Его слово богато оттенками, остро, точно, приближено к быту и жизни. Это настоящая «живопись словом». Своей импрессионистической образностью Фет принадлежит Новому времени, а ритмическим однообразием своих музыкальных стихов – ХIX веку. (Частое использование трехсложников было со стороны Фета едва ли не ошибкой вкуса: русская поэзия по природе ямбическая).

У Фета – потрясающая концентрация внимания. До него так называемая «ландшафтная лирика» писалась как на полотнах старых живописцев: грандиозная картина вечной природы, под вечным солнцем, под вечноголубыми небесами, неизменно торжественно декоративная и театрализованная, как в Альпах. Можно было даже различить Пана или нимф. Русская природа до Фета тоже пелась, но продолжала оставаться итальянской. Даже у Пушкина пейзаж интернационален. Это «леса» – вообще, «багрец и золото» – вообще, «унылая пора» – вообще.

У Фета – поразительная, ранее у русских поэтов не встречающаяся, острота зрения. Слово у него неожиданно и избирательно, живо и внелитературно. Оно – краска, настолько сильная, что его стихи мозаичны, как этюды на пленере, выполненные как бы скупыми, сильными ударами кисти живописца. Его чувства неопределенны и смутны (ведь они вызваны «всего лишь» созерцанием природы – а значит, «бессистемны» и «неумны»). Фет – первый стихийный импрессионист в русском искусстве, причем, что удивительно, – словесник! При этом сам Фет едва ли имел какое-либо понятие о живописи французских импрессионистов – своих современников.

Темы Фета ограничены наблюдениями природы и излияниями творческого восторга, что было для его времени дико и непривычно. Это противоречие между могучей живописностью и малостью темы создавало трудную коллизию для его музы. Не спасали его ни философский пессимизм по Шопенгауэру, которого он переводил на русский, ни трагическая любовь, которой посвящено множество его стихотворений, ни благородная тонкость, ни образованность.

Отсутствие глубокой мысли у Фета, его «полудетское миросозерцание» (по Салтыкову-Щедрину) отталкивало, как «плохой рисунок» у импрессионистов. Детьми любовались, с ними играли, Толстой прибегал к детскому видению для того, чтобы показать «неправду», но «полудетское миросозерцание» – нет! Серьезные современники не понимали, как такое можно любить? Ну, мило... Над Фетом смеялись, его, неоднократно выражавшего свое кредо о том, что истинны только пустяки, называли «писателем пустяков». Вульгарная критика сулила, что в будущем пользой от его стихов будет лишь то, что в них можно заворачивать селедку. Единственный ценителем его поэзии долгие годы (в эпоху написания «Войны и мира») был сосед – помещик-любитель Лев Толстой.

В пейзажной лирике Фета, как в японской живописи на рисовой бумаге, два плана – ближний и дальний, и никакой перспективы. Это смещение планов сообщало его стихам волшебный эффект. Такое дарование было удивительно похоже на дарование Толстого, который мыслью парил в небесах и одновременно видел на земле какие-то поразительные мелочи. Неудивительно, что Толстой и Фет, находившиеся в расцвете творческих сил, были расположены друг к другу.

Но потом их пути стали расходиться. Толстой шел к отказу от художественного творчества как «греховного», Фет же все больше становился «легкомысленным грешником», вырабатывая в себе яды античного пессимизма. Если внешне он носил маску добропорядочного семьянина, то внутри него уже кипели страсти (его великий ученик и последователь Блок был уже законченным имморалистом). Для Толстого, религиозного мыслителя, Фет «танцевал за плугом».

Склонный к юмору молодой Толстой как-то раз шутливо заметил по поводу шедевра Фета «Сияла ночь. Луной был полон сад...»: по какому нелирическому праву почтенный отец семейства Фет дерзко и открыто желает в стихах обнять Танечку, воспитанную светскую барышню, его, Толстого, свояченицу? Что-то уже шокировало чуткого Толстого. Впрочем, до открытого разрыва Фет и Толстой не дошли: Фет попросту не дожил до толстовского самосожжения. Толстой, будучи моложе на восемь лет, пережил его на восемнадцать.

Со смертью Фета пейзажная лирика в любом ее виде – обобщенном или детализированном – закончилась. Он был последним «созерцающим». Уже у Блока природа – место страстотерпства. У Пастернака она стала главным или хотя бы вторым действующим лицом, собеседником (только поздний исписавшийся Пастернак, увы, вновь возвращается к описательству с почти нулевым эффектом: «Налетев со всех сторон, / Стая галок и ворон…»). Пушкин – бодр и подвижен, деятелен разумом, он – не созерцатель. Фет же смотрит в какую-то глубину, тонет в ней.

Поэзии нет без метафизики. Метафизика Фета скромна и вполне традиционна: он поет Жизнь, чуя в ней Смерть. Но в нем нет того, без чего русский поэт раньше казался немыслим: сострадания к людям. Он – горький безбожник, стоик, его философия мрачна, но отношение к жизни, воплощенной в природе, – восторженное. Этим пребыванием в состоянии восторженного пессимизма Фет уникален.

Поэт – поёт. На самом деле сам поэт давно уже не поет (пели рапсоды первых веков), поет его речь. Поэт строит фразу, подбирая слова по смыслу и по звуку. Точнее, он выстраивает свою речь по смыслу, оказываясь в мареве звуков. Звукопись осеняет его свыше. Это сфера мировой гармонии, музыка миров, и здесь поэт не вполне властен. Разумеется, смысл и звук – разноречивы, разноприродны, их сочетание всегда неожиданно, чудотворно. Если поэт – владыка слов, то звуки как бы властвуют над ним, это уже толкователь снов, сын гармонии, демон, Бог.

Великой идеей Фета было «сказаться без слов», отказаться от логики, от логического слова:

 

О, если б без слова

Сказаться душой было можно!..

 

Фет учился говорить невнятными намеками, как французские художники-импрессионисты, учился у природы писать мир Божий без рисунка. Вот, например:

 

Неподвижное крыло

За плечом молчит...

 

Чье крыло? Чье плечо? А ведь это стихотворение – чудо!

У Фета появляется аллегоричность, непонятен предмет, к которому поэт обращается. Рождаются свежие библеизмы:

 

Ты вся в огнях. Твоих зарниц

И я сверканьями украшен...

 

Кто это? Что это? Он не называет, что, – он немного псалмопевец. Он говорит молитвенно, закатываясь и захлебываясь. Так в русской поэзии еще не пели.

«Твой светлый ангел шепчет мне / Неизреченные глаголы…», «Пока душа кипит в горниле тела...». Фет – поэт невнятицы. Лирика Тютчева крепко построена, ее метафоры логичны, метафоры Фета – недодуманы. Тютчев – классицист, Фет – захлебывающийся.

Фет рано сложился и как поэт оригинального жанра – коротких лирико-философских элегий, как эта – с эпиграфом из Шопенгауэра:

 

Измучен жизнью, коварством надежды,

Когда им в битве душой уступаю,

И днем и ночью смежаю я вежды

И как-то странно порой прозреваю.

 

Еще темнее мрак жизни вседневной,

Как после яркой осенней зарницы,

И только в небе, как зов задушевный,

Сверкают звезд золотые ресницы.

 

И так прозрачна огней бесконечность,

И так доступна вся бездна эфира,

Что прямо смотрю я из времени в вечность

И пламя твое узнаю, солнце мира.

 

И неподвижно на огненных розах

Живой алтарь мирозданья курится,

В его дыму, как в творческих грезах,

Вся сила дрожит и вся вечность снится.

 

И всё, что мчится по безднам эфира,

И каждый луч, плотской и бесплотный, –

Твой только отблеск, о солнце мира,

И только сон, только сон мимолетный.

 

И этих грез в мировом дуновеньи

Как дым несусь я и таю невольно,

И в этом прозреньи, и в этом забвеньи

Легко мне жить, и дышать мне не больно.

 

Но критика не признавала за Фетом глубокой философской мысли – ведь он был общепризнанным «поэтом пустяков». Ценились «гражданские» раздумья, «мыслью» считалась «позиция». Россия была страной не философов, а утопических знаний, политического философствования, веры, заслонившей философию и заменяющей ее для русских. А каждое стихотворение Фета – этюд, рожденный на природе, на прогулке, и при этом устремленный в небо. Нет никакой дистанции, перспективы, среднего плана, чего-либо продуманного, увиденного издалека. Мгновение – и небо: здесь и сейчас.

Фет – одно из трех главных имен русской поэзии середины–второй половины ХIX века. Тютчев, Некрасов и Фет были всей русской поэзий, делили между собой все, чем она тогда была. Но аристократ Тютчев не участвовал в литературной жизни, оставаясь партикулярным человеком, как бы ведшим поэтический дневник. За человеческие сердца боролись Некрасов и Фет.

Фет оказался антиподом Некрасова, поэта лироэпического жанра, любимца нации, писавшего полулитературные, полународные стихи, в том числе и на современном ему просторечье. И Фет проиграл Некрасову в глазах читающей публики, а там и в глазах «народа-демиурга» (специфически русская категория философии культуры). Проиграл, как говорят в спорте, – по очкам. (Проиграть нокаутом он просто не мог, так как Некрасов не был лириком). Интересно, что их старший современник Тютчев, так же, как и Фет, не имевший публики, придерживавшийся во всем традиционных лирических сюжетов, писавший и природу, и панорамные пейзажи Альп, – избежал каких–либо обвинений в мелкости тем, в отсутствии глубины и человечности: критики (в том числе и Некрасов, и даже Ленин) говорили о нем только восторженно. Но Фет, в отличие от Тютчева, защищал свое понимание предназначения поэзии с воинственным жаром, и с ним поспешили литературно расправиться.

В истории русской литературы второй половины XIX века Фет был единственным, кто держал знамя «чистой поэзии», до конца был верен представлениям немецких романтиков о высоком назначении поэта, об избранничестве, о поэте-демиурге и пр. В стране, поголовно увлеченной «народной идеей», он, в ущерб своей репутации, оставался рыцарем высокого искусства. В Фете нет ничего народнического. Народ для него не бог, не последняя истина, – как, например, для Толстого. Народ был новым русским религиозным культом, но в этом смысле Фет был бесстрашным атеистом. Его считали ретроградом и даже посмешищем, он на многих производил комическое впечатление, терял знакомых, постепенно утратил дружбу с Толстым.

Страна была разорвана надвое, разорваны были и сердца. Это был настоящий кризис. Рядом с великой русской прозой поэзия стала пустяком. «Талантливый, но пишет пустяки», – вот расхожий отзыв о Фете современников, даже самых подготовленных к восприятию искусства. Фет был комичен и трагичен одновременно. Лишенный героической позы, он был понятен лишь немногим. Он пел русскую природу, сад, цветы, девичьи и детские головки, завитки на затылке, утра, рассветы, закаты, ночное небо, – сто раз одно и то же. Все это часто носило оттенок дурного вкуса. При этом он был подлинным и талантливейшим импрессионистом, – но кто это понимал в сумасшедшей стране накануне революции? Его бессодержательность была предметом насмешек.

Фет пел цветы и девичьи головки, но не написал ни одного (как, впрочем, и Некрасов) любовного стихотворения, хотя потерянную любовь и вспоминал душераздирающе. Он чувствовал только Мировое зло, но нисколько не переживал по поводу зла, его окружавшего. В тогдашней России такой образ мыслей, как у Фета, был «запрещен». Возможно, его позиция в чем-то подсказала большевикам идею истребления поэтов и поэзии – за «профетический» грех, за декларируемую «внечеловечность». В условиях плоского, меркантильного и чреватого революцией ХIХ века убежденность Фета или выглядела комично, или шокировала.

Пороками Фета-поэта были излишняя гладкопись, куплетность и музыкальность. Фет, с его любовью к «пустякам», легко соскальзывал на путь внешнего благозвучия, подражал цыганскому романсу. В нем странно уживались страдающий философ и ласковый оперный «пастушок».

Парадоксально, что Фет с его одиозно-аристократическими взглядами на искусство стал первым русским народным – мещанским! – поэтом благодаря легкому и невинному эротизму его поверхностно и гладко написанных стихов вроде: «На заре ты ее не буди...». Пока литературная критика его ругала, народ его пел. На его стихи, подражавшие цыганскому пению, дилетанты писали романсы, словно соревнуясь (на стихи Тютчева был написан только один, и то позже). В России ХХ века появилось понятие «поэта-песенника». В ХIХ веке им, по злому року, оказался Фет.

Фет был трагичен, но несерьезен. Поднявшийся до всечеловеческого Лев Толстой был серьезен, но скучен, и превратился к концу жизни в религиозного проповедника, сохраняя, однако, мощь слова. А Фет в окружении своих бесчисленных эпигонов и сам начинал писать слабо, «исписываться», и тонул в огромном количестве посредственных стихов.

Впрочем, в склонности Фета (как в свой час и Блока) к графомании нет ничего страшного. Да, были поэты завершенной формы (как Пушкин, Тютчев, Маяковский, Есенин), у которых любое стихотворение предстает в оконченном виде, – но были и поэты, выплескивавшие из сердца заведомо слабые вещи в попытках что-то «поймать».

И в 60 лет Фет писал так же темпераментно, как в молодости, продолжая нет-нет, но создавать свои шедевры – например, «Ласточки»:

 
Природы праздный соглядатай,
Люблю, забывши все кругом,
Следить за ласточкой стрельчатой
Над вечереющим прудом.
 
Вот понеслась и зачертила –
И страшно, чтобы гладь стекла
Стихией чуждой не схватила
Молниевидного крыла.
 
И снова то же дерзновенье
И та же темная струя, –
Не таково ли вдохновенье
И человеческого я?
 
Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной,
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?

 

Поздние стихи Фета малоизвестны, признаки его поздней музы на первый взгляд незаметны, но они – есть. Наверное, неслучайно, издаваясь, Фет не придерживался хронологии, помещал вместе свои ранние и поздние стихи, собирал их в купы не по годам, а по временам года.

Фет не столько сказал, сколько прошептал заветных истин о бессознательности творчества:

 

Все, все мое, что есть и  прежде было,
В мечтах и снах нет времени оков;
Блаженных грез душа не поделила:
Нет старческих и юношеских снов.
 
За рубежом вседневного удела
Хотя на миг отрадно и светло;
Пока душа кипит в горниле тела,
Она летит, куда несет крыло.
 
Не говори о счастье, о свободе
Там, где царит железная судьба.
Сюда! сюда! не рабство здесь природе –
Она сама здесь верная раба.

 

Свободно, как во сне, Фет поднимался в музыкальные сферы. Как древние очеловечивали богов, так и поэт одухотворяет мир природы, готовый молиться аллегориям.

Счастье видеть и слышать он передал в поразительно неуместном, но изумительном стихотворении:

 

Был чудный майский день в Москве;

Кресты церквей сверкали,

Вились касатки под окном

И звонко щебетали.

 

Я под окном сидел, влюблен,

Душой и юн и болен.

Как пчелы, звуки вдалеке

Жужжали с колоколен...

 

И шел и рос поющий хор, –

И черною грядою

Тянулся набожно народ

С открытой головою.

 

И миновал поющий хор,

Его я минул взором,

И гробик розовый прошел

За громогласным хором…

 

За гробом шла, шатаясь, мать.

Надгробное рыданье! –

Но мне казалось, что легко

И самое страданье.

 

 Этот великий христианский акт глазами молодого атеиста, помнится, вызвал бурную полемику в наши 70-е годы – через сто с лишним лет после написания. Поэт Татьяна Глушкова, споря с осуждавшим Фета за «безнравственность» критиком Станиславом Рассадиным, отстаивала священное право поэта на настроение, право не считаться с общепринятым, и справедливо утверждала, что «такое» можно, потому что поэту можно все.

Фет – первый случай в русской поэзии, когда поэт сознательно стал невнятным, и простой читатель оказался не в состоянии понять, о чем он пишет. У Фета впервые в русской лирике стало рождаться нечто, напоминающее мираж в пустыне. С несвойственной русским поэтам дерзостью он вывел на первый план чисто музыкальную организацию стиха – в ущерб мысли, смыслу и конкретике. Речь его становилась непонятной, как у больного. Его стихи местами переходят в лепет. Он стремился средствами поэзии выразить невыразимое, и того, что видел он, не видел никто.

Скоро, на рубеже XIX и XХ веков, это станет всеобщей нормой. Бесстрашный новатор Фет стал предшественником декаданса.

Символизм – следующая ступень в развитии «чистого искусства» – воспевал «несуществующее». Фет все же писал легко узнаваемый реальный мир, а после него начались заумь, псалмопение, обращение к нетленным сущностям, миражи, галлюцинации, фантазии, декорации, кулисы, сочинение собственной мифологии. Впрочем, символистская поэзия требует отдельного комментария.

Был ли сам Фет вождем литературного направления? Наверное, был, хотя его рать и была слаба. В поздние годы им было написано много «вождистских» стихов – например, этот:

 

Одним толчком согнать ладью живую

С наглаженных отливами песков,

Одной волной подняться в жизнь иную,

Учуять ветр с цветущих берегов,

 

Тоскливый сон прервать единым звуком,

Упиться вдруг неведомым, родным,

Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,

Чужое вмиг почувствовать своим,

 

Шепнуть о том, пред чем язык немеет,

Усилить бой бестрепетных сердец –

Вот чем певец лишь избранный владеет,

Вот в чем его и признак и венец!

 

К концу жизни у него появилось множество подражателей. Его слишком сильные приемы, которые первоначально ошеломляли, стали штампами в руках посредственных стихотворцев и графоманов, что также плохо сказалось на его репутации. Но сам Фет ощущал себя гением и не боялся ошибиться:

 

Пускай кричат, волнуются и спорят,

Пусть говорят: то бред души больной,

Но я иду по шаткой пене моря

Отважною, нетонущей ногой.

 

В словесном искусстве Фет был импрессионистом, певцом мгновения. Он жил озарениями, природа у него стала событием. Его сердце было по-своему черствым, он не разделял общественных страстей, не сострадал народу, что в ХIХ веке было дурным тоном, – но он не кликушествовал и не лгал. Выработав новые литературные приемы, он совершил революцию в искусстве слова, вышел за пределы современной ему словесности, отважно шагнул в «стихию чуждую запредельную». И – победил!

 

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

НА СТРАНИЦУ «ЛИТЕРАТУРОВЕДЧЕСКИЕ ЭССЕ»

 

Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.

Любое воспроизведение без ссылки на автора, источник и сайт запрещено.